Окна комнатёнки, которую они звали офисом фирмы, выходили на заводской проулок, где кончалось приземистое здание одного цеха, красно-кирпичного, с чёрными от копоти окнами, и перпендикулярно ему начинался другой угрюмый монстр - выше и массивней, но такой же закопченный. Снег на дороге и узком тротуаре был неровно чёрен и больше похож на истолченный в пыль уголь, в который попали занесенные ветром клочья грязной ваты.
- Дим, - я старался быть убедительным. – Мне неохота долго жить. Тут. Пойми правильно. Вы ж меня согласовывать позвали. Согласовывайте. Или я уеду.
Помолчал, подумал и добавил:
- Потом еще приеду. Согласовывать.
- Да я-то что могу сделать? – Дима сидел у старого букового стола, уставившись на белую фаянсовую кружку с чаем.
Веки у него были слегка припухшие, узкие бледные губы шелушились, нос простуженно краснел. Дима казался больным, помятым, и ни серый, в меру строгий, костюм, ни белая сорочка, ни узкий густо-бордовый галстук не спасали, даже наоборот – подчёркивали горесть, горечь и потёртость.
Сидел сгорбившись - будто наплакал полную кружку и теперь размышлял, пить свои горько-солёные остывшие слёзы или выплеснуть их в унитаз и наплакать свежих. Погорячее.
- Согласовать, - я старался быть дружелюбным.
- Моя подпись не считается, - Дима вздохнул.
- Мне надо, чтобы меня по цеху провели, - я не утверждал. Просил. – Чтобы список оборудования дали. Хотя бы список. Надо станки сфотографировать. И чтобы график работ был. Пусть Вадим Егорыч его подпишет.
- График Малец готовил, - Дима оторвался от кружки, загнул мизинец и потряс ладонью. – Мальца Егорыч уволил, – загнул безымянный палец и опять потряс рукой. – Мальцев график забрал, порвал и выбросил. Чтоб Егорычу отомстить, - Дима загнул средний палец, а указательный приставил к виску. – За то что Егорыч его уволил.
- Ладно, - мне не хотелось разбираться в перипетиях их жизни. – Не стреляйся. График можно снова сделать. Не так трудно. Расписать позиции. Без подробностей. Три часа как максимум. Плюс пять минут на церемонию подписания.
- Ага, - Дима кивнул. – Доберешься до жопы – сообщи, как там что. Всяко Егорыч меня туда следом за тобой отправит.
Это было слегка чересчур. Незаметно, но настойчиво затягивало в чужие проблемы.
- Дим, - я прибавил благожелательности во взгляде и голосе. – Могли бы ведь мне позвонить. Штука такая есть – телефон называется. Мобило. Я шесть часов рулил. Теперь мне рулить обратно. Ещё шесть. Потом в какой-то момент возвращаться сюда, чтобы снова возвращаться туда. Сутки. Круглые. Позвонить-то – могли? Почему это Егорыч пошлёт меня в жопу? Я уже в ней.
- Он пьёт. С горя, - Дима отхлебнул остывших слёз из кружки и поморщился. – Не позвонили, потому что всё это с утра началось. И тогда же кончилось. Ты уже всяко подъезжал. Поживи пару дней. Может, Егорыч пробухается.
- Пьёт с горя, потому что уволил Мальцева? Или потому что Мальцев порвал график? Только не надо мне ничего рассказывать. Это я так спросил. Риторически. Знать ничего не хочу. Кстати. Сколько ж ему времени надо, чтоб напиться?
- Он бухой в жопу, - уверил Дима. – Даже не сомневайся. С утра. На старые дрожжи.
- Не будем больше про задницу, - попросил я. – Чо-то больно однообразно.
- В сиську, - кивнул Дима. – В драбадан. В стельку. До положения риз. Выбирай, чо больше нравится. В состоянии несостояния – по-любому.
- Ага, - я зачем-то решил подытожить. – Значит, вчера Вадим Егорыч уволил Мальцева, напился с горя и теперь пробухаться не может. Интересно.
- Мальцева, - поправил меня Дима, - Егорыч уволил сегодня. Вчера они вместе бухали. Теперь Мальцев стал антисемитом.
- Кем? – я решил, что расслышал неправильно.
- Антисемитом, - повторил Дима.
- Дык Егорыч же, вроде, немец, - я слегка удивился. Способность удивляться сильно - с возрастом пропадает. – Безусловно условный. Кох – немецкая фамилия.
- И чо ты хочешь? – поинтересовался Дима. – Чтоб Малец антифашистом стал?
- Блядь, - сказал я, потому что больше не нашёлся, что сказать. – Так стремительно? Егорыч его уволил – и он сразу стал?
- А сколько времени надо? На старые-то дрожжи.
Я сдался. Понял, что ничего у меня сегодня не получится. Что надо в боле-мене приличном кафе сжевать боле-мене приличную отбивную с жареной картошкой, покурить за двумя крохотными чашками эспрессо, расслабиться и ехать домой. И доехав – снова расслабиться. И постараться забыть неудачу, потому что впереди еще полно неудач.
- Ланна. Сложно всё у вас. Кох обрусел и запил, - чтобы подразнить напоследок Диму, я загнул мизинец и потряс ладонью. - Мальцев стал антисемитом, - я загнул безымянный палец и снова потряс рукой. - Ты отвечаешь вопросом на вопрос. Если кто-то становится антисемитом, кто-то другой должен стать евреем, - я загнул средний палец и приставил указательный к виску.
- Стопудово, - согласился Дима. – Поживи пару дней.
- Ну уж нет, - я поднял раскрытые ладони, как вратарь перед пенальти. – По паре дней проходят века. Столетия. Эры. Выбирай, чо больше нравится. Не буду я ждать, пока кто-то пробухается. Столько не живут.
- Да он быстро, - пообещал Дима. – Малец спьяну с Егорычевой бабой переспал. Поэтому всё так. Форс-мажор.
- Простые житейские радости, - кивнул я. – У меня в машине софиты, провода, штативы и всякое по мелочи. Включая тяжелое. Я чо – похож на грузчика? Объясни – я всё-тки в пострадавших, мне знать охота. В Егорыче два метра. Мальцев метр с кепкой, старый и пахнет носками. Накушамшись был и наверняка небрит. Чо у Егорыча за баба такая, объясни. Накирялась с ними? Или просто мазохистка? Она тоже под два метра?
- Люська ее зовут, - не в такт ответил Дима. – Обычная, какая. Стандратная. Метр пятьдесят шесть. При чём тут рост. Егорыч ее любил. А щас на куски порежет и на помойку выкинет. Стопудово.
- В каком смысле?
- В прямом, в каком ещё, - Дима казался расстроенным не меньше моего.
- Ты с ней тоже спал? – попробовал догадаться я.
- Да нет, - Дима махнул рукой и скривился. - Нафига мне Егорычева. У меня своя такая же.
- Дурдом, - сказал я. Не Диме. В воздух. В пространство. Себе.
Это я у жены научился. Заметил, что как она скажет: дурдом, - так ей легче становится. И мне стало. Не намного, но всё-таки.
И почему-то захотелось чебуреков. Пропитанных бараньим жиром. Пахнущих южным курортом. Хорошо бы с красным сухим вином. Пускай дрянным. Так, для виду хотя бы.
Пахло не чебуреками. И не курортом. Донимал запах жжёной резины, к которому я никак не мог привыкнуть. Беня, - крутилось у меня в голове, - ты знаешь, что мине сдаётся? Мине сдаётся, что у нас горит сажа...
Неровные разводы от высохшего на зимних сапогах чёрного снега оказались белесыми.
- Ладно, - затосковал я. – Попрусь обратно. Пробухаетесь – звоните.
- Ну, ты к Егорычу заедь – всё равно же мимо поедешь, - то ли попросил, то ли посоветовал Дима.
- Ладно, - я уже всё для себя решил, так что мне было всё равно. – Заеду на пару минут. Пристыжу.
2
Выражение лица у пожилой офицантки было такое, будто еще при рождении ее обидела акушерка. Шлёпнула по заднице ни за что ни про что. Несправедливо. И девица тогда уже поклялась мстить всем, кто под руку подвернётся.
Я подвернулся.
Со мной ей это удалось. Отомстила. Котлета по-киевски была сделана из пресноводной курицы, и жареная картошка, которую тут, чтобы приобщиться к высокому, называли чипсами, бесстыже обнаруживала почти сырую середину.
Повар, похоже, тоже был из тех, кто взыскует справедливости. Каждый вечер засыпал со счастливой мыслью, что завтра он ещё и не такое отчебучит.
А может, это была повариха. Скрепленная с официанткой узами женской солидарности.
Другие остановились бы на котлете – моего беззаветного мужества хватило на её половину - и сырой изнутри картошке. Презрительно сплюнули бы и сжалились. И принёсли бы приличный кофе в чашке тонкого фарфора, с золотым ободком поверху. На, мол, подавись. Знай, что есть ещё люди великодушные.
Но не.
Милосердие было им чуждо. Кофе официантка принесла сладкий. В маленьком стеклянном стакашке.
Ну, правда, с золотым ободком поверху.
А может, я ей просто понравился. Трогательно блеснул плешью, обрамленной седеющими волосами, и совсем не матерился. Терпел безропотно. За это она вбухала – только для вас, сэр, - в стакашек с дрянной робустой по цене арабики две ложки сахара и тщательно перемешала.
Был во всём этом плюс.
Есть расхотелось. Надолго.
Мимо обугленной (шла сверху вниз под углом и была чёрной от угольной пыли) железнодорожной насыпи, мимо длинных серых панельных пятиэтажек я выехал на улицу, напоминавшую рассыпанное ассорти из засохших конфет. Из разных времён. Периодов. Как там Дима сказал – выбирай, чо больше нравится. Как-то так. Обреченные избы по соседству с двух- и трёхэтажными оштукатуренными домами с гипсовыми завитушками поверху, вдоль карнизов. Панельные пяти- и девятиэтажки, безысходно плоские и беспросветно серые. Рядом грязно-белые параллелепипеды, напоминающие башни, сложенные из захватанного грязными руками пиленого сахара. И башни совсем свежие – цвета крем-брюле и с несчитаным количеством этажей.
И рекламные слоганы по обочинам – как разноцветные фантики.
Огромные, слепоглухонемые, тащились, натужно подвывая, троллейбусы. Расхлёстывали колёсами по сторонам коричневый подтаявший снег лексусы, мерседесы, ягуары, рассекали поток убогих, но гордых шестерок, девяток, подмигивали маздам и фордам, взрёвывали время от времени сердито и угрожающе.
Отсюда хотелось поскорее убраться. Туда, где - хоть асфальт там и хуже, а местами и не асфальт вовсе - по сторонам сосновый лес, и снег под соснами белый, и воздух не то чтоб окончательно чистый - всяко не на шоссе, - но всё-тки чо-т такое напоминает из пионерского детства.
Коттедж Егорыча красовался за городом, в ряду таких же красно-кирпичных. Издалека смотреть – одинаковые. Подъедешь ближе – разные. Подумаешь, подумаешь – и решишь, что всё равно одинаковые.
Точь-в-точь как с девушками.
У одного дорические колонны с навороченными пилястрами по обе стороны от бронированной входной двери. У другого узкие окна, островерхая крыша и на ней флюгер-петух. Третий, памятник разнузданного гламура, помноженного на самобытность, тускло сверкает зеркальными, с сиреневым отливом, окнами, обрамленными резными ставнями и наличниками.
Егорычев дом отличался от соседских угрюмой простотой. Выделялся нежеланием выделяться. Ни колонн с пилястрами, ни зеркальных стёкол, ни резных ставен, ни даже завалящего фонтана во дворе. Забор из бетонных плит метра три высотой. Поверху тянется кольцами колючая проволока, и, даже снизу видно, торчат из цемента, положенного, как бруствер перед окопом, осколки зелёного бутылочного стекла. Гостеприимно и по-домашнему уютно. Кто хочешь заходи, что хочешь бери.
Один раз я тут был. Заезжал подписать договор и выпить дежурный кофе. Запомнил не много. Жены Егорыча не видел, но семейная атмосфера ощущалась. Всё чисто, прибрано, на кухонном окне чистые задергушки, белые в мелких васильках, в гостиной кремовые шторы в пол, камин с чугунной витой решеткой и в углу – чтобы поплакать о канувшем прошлом – рояль, настоящий Циммерман, с белой ажурной салфеткой на опущенной крышке. На салфетке хрустальная ваза размером не больше пивной кружки, и в вазе свежесрезанная сирень. Тогда был конец мая – время, когда жизнь многое обещает.
Сирень хотелось понюхать, слезу - утереть.
Теперь казалось – быть тут не может никакого уюта. Не в этом месте – всяко. Бугристое заснеженное пространство, из-за которого торчали верхушки городских домов, тоже выжимало слезу. Потому что ничего не обещало. Просто бугрилось – цинично и равнодушно. И несло с него ветром твёрдую снежную крупу, несъедобную манну.
Дверь, врезанная в серые железные ворота, была слегка приоткрыта.
Ополовиненная поленница под хлипким просевшим навесом из толя медленно, но неизбежно становилась похожей на вдавленный посередке сугроб. С проволоки, протянутой поверху поперёк двора, свисала до земли, вернее – до снега, цепь с измахраченным обрывком собачьего поводка, похожего на вожжу.
Я поднялся на три крутые ступени крыльца Егорычева коттеджа и понажимал на кнопку звонка, не услышав ни звука и не поняв, работает тот или нет. Потом постучал в холодную железную дверь, даже пнул ее пару раз. И собрался уйти. Всё равно в моём визите избытка смысла не наблюдалось. Я знал, что, начавши пить, Егорыч остановится через неделю, никак не раньше. С Диминой точки зрения, это была пара дней. С моей – пропавшие полмесяца, учитывая неизбежность отходняка и выходных. Никто же не обещал, что отходняк придётся на выходные.
Дверь неожиданно хрустнула замком, сердито брякнула засовом и распахнулась.
Егорыч стеклянно смотрел сверху вниз сквозь меня. Он был небрит и растрёпан. Растянуто пузырилось синее тонкое трико, и топорщилась мятая оранжевая футболка. Веснушчатые руки, будто поросшие мелким рыжеватым мхом, заметно дрожали.
Пахло от Егорыча недоперегоревшими водкой и горем. И слегка отдавало жжёной резиной, примерно как в их офисе, хотя и не совсем. Смягченно, сглаженно. Подслащенно былым домашним уютом.
Егорыч был похож на разгромленного немца. На немца накануне капитуляции. Всё имевшего и всё потерявшего. Обрюзгшие, обвислые щёки будто слеплены из желатина, в который понатыкали щетину с лёгким красным отливом, и в глазах что-то неподвижное, пустое и страшное.
- Жека, - сказал он. То есть узнал. Среагировал на реальность.
- У тебя собака сбежала, Егорыч, - сообщил я. Предложил тему для общения. Проблему, которая должна была потребовать решения, отвлечь.
- Это он за Люськой побежал, - Егорыч слабо махнул рукой, возвращая себя в своё горе, отказываясь отвлекаться и сосредотачиваться на чём-то другом. И как-то не совсем понятно прибавил. - Притащит – убью.
Кого он собрался убивать, я не стал уточнять. Чёрно-пегого своего, жуткого с виду и не по породе дружелюбного, овчара или жену.
- Ладно, Егорыч, - вздохнул я. – Заехал сказать, что приезжал. Свяжись потом. Позвони. Набери. Телефонируй. Call me, ёптыть.
Он явно не хотел приглашать меня вовнутрь, куда мне и самому не хотелось.
- Пойду, - добавил я.
- И я пойду, - Егорыч кивнул и, скорей всего, упал бы, если бы не держался двумя руками, за косяк - как распятый. – Член припудрю.
Он хихикнул, но веселее не стало. Не мне. Не.
- Вспомни всё-таки потом про график, - слова мои были бесполезны, но просились наружу. Как молитва. Как мантра. – Список оборудования пришлёте, план цеха. Подробный. Что где стоит. Может, без съёмки обойдёмся.
- Обойдёмся без съёмки, - согласился Егорыч. Тускло.
И захлопнул тяжёлую дверь. И брякнул засовом, отрезая себя от. Запирая в.
3
Потом уже, когда сердце перестало трепыхаться, как ёрш на крючке, пот остыл и высох и запас мата иссяк, я себя похвалил, собой погордился и решил жить дальше – в надежде на сраное лучшее будущее.
Перед выездом на шоссе дорога замысловато разветвлялась, и надо было, как филину на столбе, вращать головой. Тогда я Егорычева пса и увидел.
С каким-то рыжеватым лохматым дворнягом со свалявшейся шерстью он трепал женскую руку с длинными ярко-красными ногтями. Егорычев пёс сжимал запястье, а дворняг, упираясь лапами в рыхлый снег, терзал предплечье. Мотал мохнатой башкой с вислыми ушами и глухо рычал.
Чувство у меня было, будто мне, минуя глотку, плеснули в брюхо стакан спирта. Что-то я в тот момент сделал неправильно, газанул или руль крутанул, - и машину занесло и потащило юзом по наледи.
- И чтоб, - говорил нам когда-то пышноусый майор на уроках вождения, - чтоб как мене-текел-фарес выучили: руль – в сторону заноса.
Казалось, киллер на камазе, выворачивавшем с шоссе, и небритый маньяк на чероки, летевший сбоку по ответвлению, и – на чёрном гетсе - каштаново покрашенная тётка с выпученными тёмно-карими глазами, и плотный мужичошка, едва вмещавшийся в свои густо-зелёные жигули-шестёрку, - казалось, они специально собрались там, в этом обычно пустом месте, чтобы полюбоваться, как я буду крутить руль неправильно. И смять меня совместными усилиями, с четырёх сторон, а потом фальшиво сочувствовать моей вдове.
Не дождались. И были разочарованы.
Я отчётливо видел, как огорчённо опустились углы ярко-красных губ у тётки, как мощный пенсионер в шестёрке расстроенно покачал головой и как небритый говнюк-чероки в чёрной кожаной куртке неслышно обругал меня, не опуская стекла. Только широколицый, с поседевшими усами, убийца в камазе остался равнодушным. Профессионал.
Меня нисколько не удивило, что я вижу всё сразу и в подробностях, которые, по здравом-то размышлении, и разглядеть невозможно. Всё казалось естественным. Даже растянувшееся время – я медленно, невесомо надавил на педаль газа, выправил колёса и стал притормаживать, нажимая и отпуская тормоз часто и – так казалось - не спеша. Плавно. Минуты две у меня поместилось в двух секундах. Ну, в пяти, может.
Про банду несостоявшихся убийц я тут же забыл. Пристроил машину в боле-мене чистом от сугробов треугольнике между двумя дорогами и пошёл в сторону деревянного забора, окружавшего дачи.
Егорычев пёс, увидев меня, выпустил Люськино запястье и поскакал, вспахивая снег мощной грудью, лобзаться.
Не поговори я с ним в прошлый свой приезд, не почеши за ухом и не убедись, что пёс он из самых добрых, - застыл бы на месте. С виду овчар был бескомпромиссно ужасен.
Мне, впрочем, было не до собачьих лобзаний. Проваливаясь в снегу, я повлачился туда, где думал найти растерзанные останки Егорычевой жены. Ошалевший дворняг, оставшись без соперника, отбежал с Люськиной рукой к самому забору. Там, на тропинке, прижал добычу лапой к утоптанному снегу и рвал лоскуты бескровной плоти, и разбрасывал их вокруг себя.
Тут я как раз и постиг. Глядя на.
В снегу по кое-что, воткнувшись в сугроб полами пуховика, на полпути к занозистому дачному забору, уразумел. Увидел всё, сразу и в подробностях – как когда занесло машину. Как мене-текел-фарес.
Вспомнил, что Дима спокойно сказал: порежет, мол, Егорыч Люську на куски и выбросит на помойку. И что она стандартная. И что у него, у Димы, такая же. И слабый запах, похожий на неповторимый аромат жжёной резины, у Егорыча – всё вписалось в картину.
Дворняг рвал силиконовую руку.
Егорычев пёс внимательно слушал, пока я выдыхал вместе с паром стройно и поэтично изложенные мысли о Егорыче, Мальцеве, ни в чём не виноватом Диме, графике работ, софитах, проводах, сумке с объективами, трансформаторе и, заодно уж, о кое-какой погоде и плохуёвой дороге.
- И ты тоже тот ещё мудень, - сообщил я псу на прощанье. - Не мог сразу сказать? Немец хренов.
Он не обиделся. Скруглил по-дворняжьи породистый свой хвост – у другана научился, наверно, - махнул мне им: мол, люблю, целую – и умчался сражаться за руку дамы.
4
Ночью мне снилось, будто сижу я напротив своего босса Саньки, владельца фирмы, в его кабинете и рассказываю ему, как всё нелепо задерживается с Егорычевым заказом, на который я столько сил убил, чтобы нам его получить. И рядом со мной стоит Санькина секретарша Ленка, которая принесла мне кофе, наклонилась, чтобы поставить чашку на низкий полированный столик и так замерла, завороженная повествованием.
Санька молчит и не двигается, только блестит серыми глазами из-под седеющей, но пока ещё достаточно тёмной, старомодной чёлки и густых бровей.
- Понимаешь, - говорю я, - сколько нам теперь ждать надо из-за какого-то Мальцева, который стал антифашистом, потому что у Егорыча немецкая овчарка.
Санька ничего не отвечает и не шевелится.
- Да поставь ты уже чашку, - говорю я Ленке, поворачиваясь.
И вижу, что чашка – из исцарапанного пластика, и внутри никакой не кофе, а грифельно-чёрная резина. И Ленка – кукла. Верхние пуговицы её белой блузки расстёгнуты, лифчика нет, и грудь видно всю – по соски включительно.
- Блядь, - сказал я. И проснулся.
- С утра блядью обозвали, - пробормотала жена. – Дурдом.
- Пойдём сегодня сходим в чебуречную, - предложил я.
Она открыла глаз - тот, который был виден мне из-за складок подушки, - и посмотрела. Молча и не мигая. Я уже решил, что проснулся во сне, когда она наконец моргнула и сказала, будто сообщила горячую новость:
- Когда-то мы с тобой в театры ходили.
- Лет тридцать тому, - сосчитал я. – Нам просто негде было потрахаться. А там хотя бы за руки можно было подержаться.
- А теперь? – спросила она. – Теперь нам есть где потрахаться?
Я прислушался к себе, подумал, что титьки, скорей всего, снятся к траху, и честно признался:
- Даже кажется, что есть чем.
Получилось рутинно, привычно, без изысков, зато на удивленье синхронно.
На протяжении всей нашей длинной семейной жизни я, как прыгун с шестом перед разбегом, убеждал себе, что перепрыгну, не задев планки, и, как художник перед пустым холстом, каждый раз боялся, что в итоге получится не то и не так.
- Дурдом, - сказала жена в завершенье. Умиротворенно сказала, чего от нее не часто дождёшься.
- Сегодня, - утвердил я, - мы пойдём в чебуречную. Подержимся там за руки.
За руки мы там, конечно, держаться не стали. Гул голосов в тесном пространстве, где мужики пили пиво и жевали чебуреки, сразу вогнал меня в ступор.
Насколько это вообще было возможно, тут всё сохранили так, как было в светлые мрачные времена общепита. Высокие столики с круглыми мраморными столешницами. Сугубо для фуршета. Чтоб праздные граждане не рассиживались. Появились на стойке блестящие никелем краны с пивом, о каком раньше и не мечтали. Пропали деревянные счёты и громоздкий кассовый аппарат. Сумму показывал дисплей с цифрами, горящими зеленым светом, и можно стало расплачиваться кредиткой.
- Печень уже не та, - огорченно сказала жена, расстёгивая серую беличью шубку. – Третий мне не съесть. Дурдом.
И тут же откусила от третьего, истекающего бараньим жиром, чебурека. Морщась и постанывая.
- Для печени у нас есть кофе и коньяк, - сообщил я. - Или ликёр, если хочешь. Не пить же нам пиво в этом вертепе. В юдоли скорби.
Она подняла глаза от золотисто-коричневых останков последнего чебурека и уставилась на меня как утром – не мигая.
- Я начинаю беспокоиться, - она вытерла губы и подбородок бумажной салфеткой. – У тебя что – климакс? То ты на меня внимания не обращаешь, будто я предмет обстановки. А то вдруг целый день только мной и занят.
- Тебе не нравится? – я понимал, что начинаю подкармливать бессмысленную и бесплодную тему семейных отношений, которая, если перекормить ее словами, испортит как минимум вечер. А то и всю неделю. Или месяц. Год. Жизнь. Её жалкие остатки, во всяком случае.
- Нравится, - она скомкала салфетку и положила ее на тарелку с недоеденным чебуреком. Как точку поставила. Дала понять, что умеет вовремя остановиться. Научилась.
5
Понедельник был сырым и мрачным. Оттепель зимой – хуже морозов. Обманывает – и ты ей веришь. Кажется - из-под коричневой няши на обочине вот-вот попрут подснежники.
Хоть и знаешь, что нет – не попрут. Расплывшиеся собачьи какашки и размякшие пустые пачки из-под прошлогоднишних сигарет – это пожалуйста. Может, где-то весело мелькнёт бесформенный ком испачканного дерьмом памперса или лукаво сверкнут осколки бутылочного стекла.
Природа оживает.
Саша иногда застывал в своём начальственном кресле и тогда напоминал персонаж моего поза-позавчерашнего сна. Меня это сбивало с мысли, и мы никак не могли добраться до обсуждения зависшего заказа.
- А чо ты морщишься? – спросил он.
- Не застывай, пожалста, - попросил я. – Не выключайся.
- Да понимаешь, - Санька-босс склонил голову набок и потёрся пузом о край стола. – Я с ней вчера не смог. Ну, с этой, молоденькой. Пока раздевал – хотел. А как раздел - тут же расхотел. Она какая-то как кукла. Неживая.
- Вот и я о том же, - вздохнул я. – У нас заказ отложился. Из-за куклы. Верней, из-за Мальцева. Помнишь этого ханурика? У Егорыча работал. Переспал по пьяни с его бабой. Силиконовой.
- В каком смысле? – Санька откинулся в кресле и уставился на меня через стол выжидательно.
- В прямом, - вздохнул я. И попросил. - Давай в детали не углубляться.
- А ты же туда съездил, - не то спросил, не то утвердил он. – А толку?
- Съездил, - подтвердил я. – Искромётно. Подождём неделю. Или две.
- Трудно, - вздохнул Санька. – Заказов мало. Вообще нет, правду-то сказать. Мне тебе даже за бензин заплатить нечем.
- Бензин, - я уныло потряс головой, - самая малая из потерь. Забудь.
- Так а что с Егорычевым заказом? Надежда-то есть?
- Егорыч уволил Мальцева, а тот порвал и выбросил график работ. Егорыч пьёт. Мальцев стал антифаши... тьфу, антисемитом. Егорыч немец потому что.
- А мы-то тут при чём? – Санька пытался постигнуть непостижимое.
- Нам, видимо, придётся стать евреями, - предположил я. – Иначе логика утратится. Гармония разрушится.
- Как я так расхотел, - Санька сокрушенно вздохнул. – Ведь не импотент же, заметь. Поехал к старой любовнице. С той всё получилось.
- Я попробую Диму уговорить составить график, - сказал я. – Он у Егорыча единственный, кто хоть что-то понимает. Позвоню. Пускай хотя бы начнёт. Договор-то у нас подписан.
- А с молоденькой не смог, - Саша искал у меня сочувствия. – Как это так?
- Их аванс расходов не покроет, ты ж понимаешь. Даже самых первых. Так что всяко ждать придётся.
- А у Наташки - ну ты ее помнишь - титьки дряблые стали, талии никакой, целлюлоз, или как его – целлюлит. А я так пригрелся душевно.
- Саш, - рыкнул я. Утробно.
- А? - он вздрогнул.
- У нас тяжёлые времена, - я не хотел огорчать его ещё больше, чем он уже был. Хотел утешить. – Не расстраивайся.
- Ладно, - пообещал он. – Не буду.
Я решил не звонить Диме сразу. В слабой надежде, что что-нибудь там исправится. Само. Протрезвеет Егорыч, к примеру.
И весь день разбирал бессмысленные бумаги. Предложения ненужных товаров, приглашения на конференции, выставки и симпозиумы, за участие в которых надо было платить. Никто не предлагал денег – все хотели их получить.
А на нашем счёте был только скудный аванс от Егорычевой фирмы.
Я смотрел в зарешеченное вертикальными гнутыми прутьями окно своего кабинета и слушал электрические завывания троллейбусов. Остальные звуки были какими-то неразборчивыми и неинтересными. А в этих было движение. Пусть и по кругу. Всё равно – устремленность. Хотя б куда-то.
Ближе к шести за окнами стало безысходно темно, и ни фонари на столбах со скорбно склоненными головами, ни фары машин и троллейбусов на эту тьму, казалось, не действовали нисколько. Существовали отдельно. Даже широкие и высокие горящие дневным светом окна института напротив, через дорогу, не казались уютными. Хотя там, внутри, роилась призывно потеющая молодёжь, и счастье блазнилось юношам эксклюзивно близким – сразу под девушкиными свитерами, водолазками, блузками, которые красиво топорщились и карамельно пахли.
Я набрал Димин рабочий телефон, два раза сбившись на коде, и минуты три слушал длинные пустые гудки. Безнадёжные. Потом набрал номер его мобильника – и снова стал слушать гудки, такие же длинные и пустые, только нотой повыше.
У меня комплекс. Я чувствую себя неловко, когда мне долго не отвечают по телефону. Начинаю нервничать. Предполагать, что мешаю человеку заниматься чем-то интимно-важным и безотлагательно спешным – сидеть на унитазе, мыться в душе, трахаться. Далее по списку. За дверью что-то происходит, что меня совсем не касается, а я пинаю её грязным кирзовым сапогом, стучу прикладом винтаря и ору: откройте!
Саша, соскучившись за длинный бессмысленный день, скрипнул хлипкой дверью в мою конуру:
- Можно к тебе?
- Нет, - нелюбезно отозвался я. – Что – уже и подрочить на работе нельзя стало?
- Да почему нельзя – дрочи себе на здоровье. Я посмотрю.
В отсутствие заказов мы заполняли жизнь словами.
- А что там с Егорычем? – Саша еле втиснул себя в хлипкое кресло на тонких никелированных трубчатых ножках.
Я, не отрывая уха от телефонной трубки, предупреждающе поднял палец. Длинные гудки в ней оборвались, что-то зашуршало, стукнуло, брякнуло, и Димин голос спросил подавленно, расстроенно, еле слышно:
- Жень, ты что ли?
- Я, - подтвердил я. - Тебя это огорчает?
- Завтра в два, - непонятно сказал Дима. – Подъезжай к часу к конторе. Вместе поедем.
Я сжал губы, выпучил глаза, потряс головой и пожал плечами. Для Саши. Корреспондировал полную свою растерянность. Коммутировал непонимание.
- Чо там? – спросил Саша.
- Чо там? – я ещё в школе привык бездумно повторять на уроках то, что мне Санька подсказывал.
- А ты чо – не знаешь? – Дима не повышал голоса, и это пугало. - Егорыч повесился.
- Брось, - не поверил я. – Дурацкая шутка. Из-за силиконовой куклы, что ль?
- Дурак ты, - вздохнул Дима. – Любил он её.
- Блядь, - сказал я. Сочувственно. – Постараюсь приехать. Хотя какой смысл?
- Смотри сам, - Димин голос был тускл и ненастойчив.
- Посмотрю, - пообещал я.
- Так чо там? – Саша приподнялся из кресла. – Может, мне поговорить?
Я отрицательно помотал головой и положил трубку.
- Там жизнь, - объяснил я. – Она же и смерть. Егорыч повесился. Накрылся наш заказ. Силиконовым влагалищем.
- Как это - повесился? – Санька втиснулся обратно в кресло.
- На верёвке, наверно, как ещё.
Я вспомнил обрывок похожего на вожжу собачьего поводка, который болтался на проволоке посреди Егорычева двора.
- Так я не понял, объясни мне, - попросил Саша. – Баба-то чо – правда, силиконовая была?
- Ага, - кивнул я.
- И он повесился, потому что пьяный Мальцев в неё кончил – так что ли? Сменил бы эту самую, как ее, вагину - да и всё. Они же сменные, вроде. Куклу бы спиртом протёр. Или мы бы ему дезинфектант продали. У нас же до фига его на складе, - Саша тосковал по сорвавшемуся заказу. Скорбел.
- Дурак ты, - я посмотрел на него сожалеюще. – Любил он её.
Фонари за окном солидарно мигнули и погасли. Сквер посреди улицы, обледеневшие тротуары, скудно посыпанные гравием, дорога с подмерзающим грязным снегом, так и не успевшим растаять, - всё исчезло.
Обесточенный троллейбус хлопнул дверями, для желающих идти пешком, но тут же снова загудел, и фонари, поморгав, загорелись. Двери троллейбуса схлопнулись, он взвыл, преодолевая, и понёсся по привычному кругу.